независимый военно-общественный журналъ

посвященный нуждамъ и интересамъ казачества

№ 48.
537
Гoлocъ кaзaчеcтвa

Зимнею ночью.

(Окончание)

Начало в №47

„И помутилося тогда у меня все нутро”, рассказывал вне Пастушков. Так больно было, так обидно, что и сказать, говорить невозможно. Он хоть и добрый был Пастушков-то, а сердце имел горячее. И тогда же, не долго думая, решил он убить Горского. Сказал об этом Маше, и как та ни отговаривала его, он все свое. Выследил его на охоте – болото у них там было непролазное, да и трахнул из двухстволки.

В болоте он, значит, и остался. В хуторе за ним никто не кинулся – потому и раньше случалось, что пропадал он на два, на три месяца, а то и больше – да и не дюжа нужен. А Пастушков тем временем женился на Маше, а потом и на службу скоро ушел.

И первое время, говорил мне Пастушков, было ему ничего, даже рад как будто, что отделался от подлеца, а потом, когда написала жена, что нашли его тело, да еще рассказала в письме, как видела его она в правлении на столе без глаз, облезлого, почерневшего, с тех пор, говорит, пропал мой покой. Каждую ночь стал он представляться мне и все будто пощады просит. И понял я тогда, что на душе моей лежит страшный грех, что над жизнью человеческою волен только Бог.

Рассказал мне все это Пастушков и просит не докладывать. Все равно, говорит, я сам скоро объявлюсь. Не снести мне этого греха так, потихоньку. Страданием душу нужно омыть, может тогда и простит Господь. Только Машу, говорит, жалко. За что, бедняжка, она должна мучиться?

Долго мы в ту ночь говорили, уж светать стало.

На другой день Пастушков пошел в лазарет, да там и остался. Слышно было, что жар у него большой был. После он вернулся в сотню, но все не поправлялся. И стал я замечать, что неладное что-то творится с парнем, будто головой болеть начал. Даром, что фельдшер давал ему лекарство от груди.

Днем, то на занятии, то в наряде, а как ночь, так и начинает. Поднимется, сядет на скамейке, обхватит голову руками, да так и сидит. А то вдруг вскочит со сна и озирается кругом: все плачет, жалобно так, как ребенок. А то станет на колени, да часов несколько молится.

В казарме тускло светит одна лампа. Кругом все спят. Мрак, тишина мертвая. Не спим только двое: он да я. Я притаюсь и слежу за ним, а он весь в белом, как привидение, поднимается, осмотрится кругом и ну бить поклоны. Потом встанет, да так в одном белье и крадется по над койками. Подле каждой остановится, заглянет в лицо и идет дальше. А сам дрожит, озирается, глаза испуганные такие, бегают и все шепчет что-то. Обойдет всех и ляжет, забудется. А там, гляди, опять то же. И чахнул он не по дням, а по часам. Желтый стал, как воск, глаза ввалились, пропали. И все молчал по прежнему. Пробовал я разговаривать с ним – вижу, не нравится.

Долго ли, коротко ли продолжалось это, теперь уже не помню, а только вот, наконец, что вышло. Полк наш стоял уже тогда в лагере. Мы с Пастушковым по прежнему жили в одной палатке.

Была, помню, страшная ночь. С вечера еще по небу неслись черные косматые тучи. Словно злые коршуны кружили они над головами.

Далеко-далеко где-то урчал гром. К ночи тучи сгустились и затянули половину неба. И тихо кругом было, и душно.

Будто все попряталось, притаилось и ждало чего-то страшного. Пастушков глядел беспокойно, не находил себе места. Однако заснули мы; все было тихо.

Только ночью разразилась гроза. Буйный вихрь гнул деревья, рвал и ломал их ветки. Кто-то огромный и сильный со злостью, словно за косы, трепал высокие верхушки акаций. Сильней и сильней все гремели удары- То грохотали сбоку, в овраге, то надвигались ближе, словно хотели упасть на нас и раздавить, и били в голову, и потрясали землю. Молнии раздирали низкое, черное небо, стегали по глазам, наводили ужас. Казалось, вот-вот, загорится земля и сожжет нас. А дождь лил стеною, топил наш лагерь, заливал палатки. Испуганные кони с громким ржанием носились по полю.

538
№ 48.
Гoлocъ кaзaчеcтвa

Разбуженные люди, полураздетые, метались из стороны в сторону, не зная, за что схватиться.

Я, как проснулся, так и бросился к Пастушкову.

В одном белье он стоял на коленях у входа палатки и громко молился. Он не плакал, не дрожал как прежде. Словно окаменелый неподвижно стоял он, поднявши к небу руки и громко, раздельно твердил:

- Господи, пощади, Господи, помилуй...

В это время над самыми головами раздался страшный удар грома и полоснула молния.

- А-а-а.., услыхал я крик Пастушкова и увидал не далеко от себя горящее дерево. Красное, кровавое пламя охватило весь ствол, обнимало ветки. Словно протянутые руки торчали они, и горевшее дерево походило на человека.

- Кровь! Кровь! – кричал Пастушков, - и на нем, и на земле...

- Вот он кровавый идет, кровянит землю, все кругом кровянит... Он на меня, он на меня! Хочет залить меня кровью. Чтоб захлебнулся я, чтоб подавился. А-а-а... Николаич! спаси меня, укрой, унеси меня! Господи... Господи, пощади меня!...

И Пастушков без чувств грохнулся на землю. Долго потом возился с ним в лазарете, а только в память он не пришел. Все вскакивал с койки и убегал от кого-то. А то ночью забьется под койку или за шкаф и таится там, пока не найдут.

Через неделю отправили Пастушкова в госпиталь, а там признали его сумасшедшим.

Рассказчик умолк. Молчали и слушатели.

Вдруг загремела цепь у двери, вся компания бесшумно разлетелась по местам. Вошел дежурный офицер.

Осмотрев станки и убедившись, что недоуздки отпущены на ночь, он прошел в следующую конюшню.

Смена приближалась и в ожидании ее дневальные усердно работали метлами. Беседа не возобновлялась, да и не хотелось как-то говорить. Еще не разобрались в полученных впечатлениях, еще не проверили их. Каждый думал о печальной судьбе Пастушкова, а на дворе, словно вторя их думам, рыдала метель.

П. Рвачевъ.


В начало страницы
Оглавление
На главную страницу