независимый военно-общественный журналъ

посвященный нуждамъ и интересамъ казачества

№ 47.
525
Гoлocъ кaзaчеcтвa

Зимнею ночью.

(Рассказ).

Зимняя ночь спустилась на землю. Ветерок, срывавшийся весь день и бросавший редкие снежки, к ночи разыгрался в вьюгу. Метель завывала в узких улицах и плакала под кровлями ветхих строений окраин города О. Из-за углов, словно из засады, вырывался злой ветер, с разбега бросал комьями снега, бил в спины и грудь прохожих, пригибал к земле, и, убегая, трепал их одежды. А через минуту возвращался назад и нес огромный столб мелкой снежной пыли. Снег сыпался сверху, поднимался с земли и скоро все превратилось в холодный снежный мрак.

Пустынно выглядит огромный двор казачьего полка. Трудовой день давно уже кончился и люди греются у натопленных печек, покуривая и делясь впечатлениями дня. А в конюшне холодно. Через проредившуюся крышу сыплется снег, в разбитое окно врывается ветер. Двери плотно закрыты и даже цепи пропущены сквозь скобы, если и заглянет начальство, все таки не сразу войдет, а пока распутает, можно и на места всем стать, – но и двери защищают плохо. Дневальные и дежурный, закутанные в теплушки и поверх них в шинели с распущенными клапанами сзади, собрались в маленьком глухом проходе у сена, недалеко от лампы и в тесном кружке, чтоб было потеплее, коротают время в беседе. В центре группы сидит старослужащий казак Усачев и, видимо, заправляет разговором. Речь идет о страшном убийстве целой семьи, недавно всполошившем весь город.

– Да, велик грех пролить кровь человеческую! – говорит Усачев.

– Жизнь то ведь она не наша, она от Бога. Не нам, значит, и кончать ее.

– И как им не страшно, скажи на милость? – удивляется Зуйкин, маленький казачек с голубыми детскими глазами. – Иной раз, – продолжал он, – курицу зарежешь, и то жалко, а тут человека, да и человека-то не одного, а целых пять.

– Я так думаю, что это уж и не люди, а прямо сказать, звери в образе человека.

– Люди-то они люди, да только душа у них каменная.

– И как их совесть, братцы, не мучит, вот я чего не понимаю!?

– Мучит, и еще как мучит, – медленно рассуждал Усачев. – Только, разумеется, не каждого. Человеком, брат это, по человеку глядя. Если не вытравил в душе своей последнюю искру Божию, то и мучится, и муки те на пользу души его. А если все загасил, то такому человеку, брат, капут. Ни в этой жизни, ни в будущей прощения ему уж не заслужить. Такому человеку в смоле кипеть вечно. Я вот знаю один такой случай про убивца, да только стоит ли сказывать к ночи?

– Расскажи, сделай милость, – заговорили станишники.

526
№ 47.
Гoлocъ кaзaчеcтвa

– Уж очень оно интересно про душу человеческую, да и время-то, гляди, скорее пройдет.

– Ну, ладно, уж расскажу. Только давайте прежде закладку сделаем, чтоб, и скотинкам не было скучно, а уж потом и поговорим.

Дневальные захватили по охапке сена и живо разбежались вдоль яслей. Задремавшие, было, лошади задвигались, застучали. Послышалось ржание, загремели цепи недоуздков.

– Стой, идол, успеешь! Ишь не терпится! ишь загрызлись! – успокаивали дневальные лошадей, от холода, жадности и нетерпения кусавших друг друга.

– Ребята! – послышался голос Усачева, – за одно уж и подметем, чтоб потом не отрываться, да и не нагорело чтоб.

Скоро все было сделано и, добросовестно хлопая себя по бокам, а временами и награждая друг друга увесистыми толчками, чтобы согреться, бегом, падая и валяя один другого, компания опять собралась в тесный кружок. Посмеялись, покашляли и в ожидании рассказа умолкли. Успокоились и лошади и под их дружное хрустение сеном в холодной вонючей конюшне сделалось как-будто тепло и уютно.

– Было это, – начал Усачев, – еще на первом году моей службы; зеленым кужонком я тогда еще был. И был у нас в сотне, одного взвода со мною, казак Пастушков. Мы с ним и спали даже рядом. Славный такой парняга, мягкий, жалостливый, а доброты прямо ангельской.

Он хоть и хворый был, хоть и жалился на грудь, а на счет службы выносливый. В те поры он еще не тосковал. Собирался на побывку и только об этом, значит, и говорил. Радовался – страсть. Кто про что, а Пастушков все про отпуск. Была у него девчонка годовая, так он в ней души просто не чаял. Игрушек накупил ей, картинок разных. Вернемся бывало, ночью с наряда в казармы, и сейчас спать. А он выдвинет это, сундук, откроет его и ну любоваться ими да перекладывать.

Детей любил страсть... Парнишку или девчонку в городе, бывало, увидит, сейчас подойдет, расспрашивает, по головке гладит, пряник купит.

Уж и смеялись над ним.

Что, мол, своих нашел, что-ли?

А только он без внимания. Будто как не слышит. Временами он словно как задумывался будто, а потом, глядишь, опять ничего. Правда, веселым он никогда не был, ну а все-ж не распускался. Только вот пришло ему однажды письмо с Дона. Получил его Пастушков, да с тех пор, как в воду его опустили. Ни беседа с товарищами, ни строевая служба, ни балагурство Шумкова – сотенного ротозея, ничто не веселит его и не интересует. Пропал совершенно казак. Мундир без крючков и пуговиц, шаровары разорваны, на шинели нет клапана, сапоги в грязи. Уж и господин вахмистр заметили и приказали взводному подтянуть Пастушкова.

– Ишь, нюни распустил. Тоже, казаком прозывается...

– Баба, а не казак. Ему детей бы нянчить, а не на коне служить, – сердился вахмистр. Взводный призывал Пастушкова и выговаривал, но тот все по прежнему.

Стали замечать, что и по ночам уж не спит он. Поднимется среди ночи, упрется локтями в колени, да так скорчившись и просидит на койке до рассвета. И хоть бы тебе слово сказал кому. Вздыхает да и только. А сам аж с лица сменился. Пожелтел, глаза завалились и словно угольки горят в ямках. И все молчит, да сторонится всех, ровно как вор. А уж кто же не знает, что он за человек такой.

Козявку – и ту не обидит. Бывало на учении запротивится конь на барьере, али на рубке, ударит его, а потом целует в станке, чтобы никто не видел.

Спали мы с ним рядом. И вот, как-то ночью, слышу, будит он меня.

– Николаич, а Николаич, проснись...

– Что ты?

– Да что-сь скверно, брат, страшно!

А сам бледный, дрожит, волосы всклокочены. Перелез он ко мне на койку и рассказывает.

– Его видел. Я, говорит, в него стреляю, а он ко мне руки протягивает и жалобно так улыбается, просит. Отбегу от него, выстрелю, а он опять подле. Уж и глаза ему прострелил, и нос своротил, и зубы повыбил. Из разбитого черепа мозги вылезли. Вместо лица пятно кровавое, а все улыбается и тянется ко мне. И все ближе, ближе. А пятно все растет, растет и такое страшное...

Улыбается, – а страшное. Глаза вытаращенные из крови, зубы оскаленные тоже из крови. А руки уж на плечах у меня. Тут я и проснулся...

Страшно мне сделалось на Пастушкова глядючи. Вижу, не в себе человек. Уж не с ума-ль, думаю, спятил? Однако, и его жалко.

– Выйдем, – говорю, – на двор, освежимся.

Обрадовался, накинули шинели и вышли.

Дело было весною, уж в лагерь нам выходить скоро. Ночь была теплая, но темная. Прошли мы к садику, что насупротив нашей сотни и офицерского собрания, и сели под заборчиком в кустах.

– Что с тобою, – спрашиваю, – рассудком тронулся, что-ли?

Смотрю, он плачет.

– Тронулся, – говорит, – да только не теперь, а раньше. И признался тогда мне он, братцы, в страшном деле: человека убил. Ушам своим не хотелось верить, а поверить пришлось. Теперь уж и не помню всего, что говорил он. Помню,

№ 47.
527
Гoлocъ кaзaчеcтвa

что был у них в хуторе иногородний такой – не то охотник, не то рыбалка. Так, промышлял чем доведется. Но красавец был прямо картина. И сходили с ума по нем все хуторские девки. А уж от него им не было ни какой пощады: что девка, что баба – все единственно, как захочет какую, так и валяются у ног его. И ни позора ни боялся и ни того, что из этого потом может выйти. А он, проклятый, менял их чуть не каждую неделю. Поиграет, позабавится – и следующая. Весь хутор имел на него злобу. А ребята только о том и думали, чтобы отплатить ему за все: либо искалечить, либо другое что. Старики уж собирались писать приговор об его выселении, – ну только не выгорело. Преступлений-то за ним таких, чтобы, значит, видно было, не было. Так вот оно и велось, когда Пастушков за год до службы жениться собрался, девку за него высватали первую на хуторе – прямо краля. Узнал про это Горский – так звали этого подлеца-то, и похвалился, что невеста Пастушкова будет сперва его, а уж потом Пастушкову достанется. Сказал, да так и сделал, и узнал про это весь хутор, потому что вышло-то все без согласия Маши – невесты Пастушкова, а насильно. Рассказала она обо всем отцу своему, рассказала и Пастушкову.

П. Рвачевъ.

(Окончание следует).


В начало страницы
Оглавление
На главную страницу